
«Я пишу о лагере не больше, чем Экзюпери о небе или Мелвилл о море. Мои рассказы — это, в сущности, советы человеку, как держать себя в толпе… Не только левее левых, но и подлиннее подлинных. Чтобы кровь была настоящей, безымянной».
Варлам Шаламов
«..Около двадцати лет я провел в лагерях и в ссылке. … В одной из статей обо мне писали, что я прошел вместе с нашей страной по всем ее рубежам. Это — удачное выражение… Я хорошо помню Первую мировую войну — мобилизацию, телеги с новобранцами, немецких военнопленных, переловивших всех городских голубей. Примерно с 1915 года голубь перестал считаться священной птицей в Вологде.
В 1915 году немецкий военнопленный ударил на бульваре моего второго брата ножом в живот, и брат едва не умер — жизнь его несколько месяцев была в опасности… Увы, эта рана была только предупреждением. Через четыре года брат был убит.
Оба моих старших брата были на войне. Второй брат был красноармейцем химической роты VI армии и погиб на Северном фронте в двадцатом году. Отец мой ослеп после смерти любимого сына и прожил тринадцать лет слепым.
Мама моя была человеком крайне нервной организации, которая плакала, слушая всякую музыку — не отличая в своем отклике минора от мажора. Симфоническая музыка, рояль и скрипка приводили ее в трепет, почти к истерии.
…— Может быть, радио тебе поставить, — говорил я маме.
— Нет-нет. Я буду целый день плакать. Я не могу слушать музыку.
Через много лет мне рассказывал Пастернак, что не может в кино смотреть крупный план — слезы текут: «Лошадь какую-нибудь крупным планом покажут в хронике, а я — реву навзрыд», — так что мамина особенность не такая уж редкость.
...После смерти брата и слепоты отца жизнь в семье стала очень трудной.
Отец любил хозяйство — огороды, а также кур, уток, рыбную ловлю, охоту. К рыбной ловле он меня не приучил, к охоте — еще меньше. Ненавижу охоту и по сей день и горжусь, что за всю свою жизнь не убил ни одной птицы, ни одного зверя.
У отца были козы. Вот с козами я возился охотно... Последняя коза была украдена из сарая в ту самую ночь, когда отец умирал.
Одно из страшных воспоминаний детства: улюлюкающая толпа несущихся по бульвару за удирающей красной белкой — крохотным напуганным существом — которое в конце концов убивают палками, камнями под рёв, улюлюкание людей, которые в это время теряют все человеческое и сами обращаются в зверей.
Ловля таких забегавших в город белок на бульварах была традиционной городской забавой. Я видел эти страшные картины в детстве не один раз.
Вторым [воспоминанием] была смерть козы.
Третья тяжелая потеря моего детства — это смерть лодки. Я очень любил лодку...
Я хорошо помню февральскую революцию — как легко рухнул в сырой весенний день орёл — огромный, чугунный, обвязанный канатом, сорванный, сдернутый с фронтона мужской гимназии.
…Помню латышей — в синих галифе, танцующих в городском саду без дам, друг с другом.
…Семья рассыпалась. Отец сидел целые дни в кресле — спал днём. Я пытался его будить — врачи сказали, что ему не надо спать. Однажды он повернулся ко мне лицом и с презрением к моей недогадливости сказал: «Дурак. Во сне-то я вижу».
И этот разговор я не смогу забыть никогда…
…В ночь на 12 января 1937 года в мою дверь постучали:
— Мы к вам с обыском. Вот ордер.
Донос на меня писал брат моей жены.
…С первой тюремной минуты мне было ясно, что никаких ошибок в арестах нет, что идет планомерное истребление целой «социальной» группы… Камера была набита военными, старыми коммунистами, превращенными во «врагов народа». Каждый думал, что всё — страшный сон, придет утро и всё развеется…
Люди в следственной тюрьме делятся на два рода. Подлецу, когда он попадает в тюрьму, кажется, что только один он — невиновен, — а все окружающие его — несомненные государственные преступники. Порядочный человек рассуждает так: если меня могли арестовать невинно, … то и с моим соседом по камере может случиться то же самое.
…Я вскоре стал старостой камеры и несколько месяцев пытался помочь людям обрести самих себя. Трудная это штука, но успокоить новичка очень важно...
Новые люди — перепуганные, растерянные. Приятно было видеть, как в человеке просыпается человек…
Тюремные профессора, доценты — целый университет, лекции. Толсторожий Лёнька, юноша из глухого московского села… Ленькино следствие длилось долго. Его обвинили во вредительстве, по пятьдесят восьмой. Лёнька молился на тюрьму. Бутырская камера показала ему свет, была лучшим временем его жизни. Здесь так сытно. И люди все такие хорошие.
И рядом с толстым, бледным Ленькой на нарах — генеральный секретарь общества политкаторжан Андреев.
...С 1937-го по 1956 год я был в заключении. Условия Севера исключают вовсе возможность писать и хранить рассказы и стихи… Я четыре года не держал в руках книги, газеты. Но потом оказалось, что стихи иногда можно писать и хранить. Многое из написанного пропало безвозвратно.
В 1949 году я, работая фельдшером в лагере, попал на «лесную командировку» — и всё свободное время писал — на обороте старых рецептурных книг, на клочках оберточной бумаги, на каких-то кульках.
В 1951 году освободился из заключения, но выехать с Колымы не смог, работал фельдшером.
В 1953 году уехал с Колымы, поселился в Калининской области, работал агентом по техническому снабжению…и писал день и ночь — стихи и рассказы. Каждый день я боялся, что силы кончатся, что я уже не напишу ни строчки, не сумею написать всего, что хотел..
С 1956 года я был реабилитирован, вернулся в Москву, работал в журнале «Москва», писал статьи и заметки по вопросам истории культуры, науки, искусства….. Переводил для «Антологии грузинской литературы», для сборников чувашских, адыгейских поэтов. ...
Из книги Варлама Шаламова «Моя жизнь –
Несколько моих жизней» {1964}
< >
Шаламов – Солженицыну: «Сразу видно, что руки у Шухова не отморожены, когда он сует пальцы в холодную воду. Двадцать пять лет прошло, а я совать руки в ледяную воду не могу...»
Осязаньем я не различаю
Холода, тепла или жары.
Ёлки шелк давно не отличаю
От дубовой рубчатой коры.
И кусок холодного металла
До утра меня вгоняет в дрожь:
Что нашел я — меч или орало,
Карандаш или якутский нож?
И огонь мне рук не обжигает,
Ледяная стужа не страшна.
У меня чувствительность другая,
У меня душа обожжена.
* * *
Не суди нас слишком строго.
Лучше милостивым будь.
Мы найдем свою дорогу,
Нашу узкую тропу.
И, шагнув на шаткий мостик,
Поклянемся только в том,
Что ни зависти, ни злости
Мы на небо не возьмем.
* * *
По нашей бестолковости,
Окроме «Боже мой»,
Ни совести, ни повести
Не вывезешь домой.
* * *
Я – северянин. Я ценю тепло,
Я различаю – где добро, где зло.
Мне нужен мир, где всюду есть дома,
Где белым снегом вымыта зима.
Мне нужен клен с опавшею листвой
И крыша над моею головой.
Я – северянин, зимний человек,
Я каждый день ищу себе ночлег.
* * *
Не в бревнах, а в ребрах Церковь моя.
В усмешке недоброй лицо бытия.
Букет
Цветы на голом горном склоне,
Где для цветов и места нет,
Как будто брошенный с балкона
И разлетевшийся букет.
Они лежат в пыли дорожной,
Едва живые чудеса...
Их собираю осторожно
И поднимаю - в небеса.
* * *
Говорят, мы мелко пашем, оступаясь и скользя.
На природной почве нашей глубже и пахать нельзя.
Мы ведь пашем на погосте, разрыхляем верхний слой.
Мы задеть боимся кости, чуть прикрытые землей.
* * *
Меня застрелят на границе,
Границе совести моей,
И кровь моя зальет страницы,
Что так тревожили друзей...
..И чтоб короче были муки,
Чтоб умереть наверняка,
Я отдан в собственные руки,
Как в руки лучшего стрелка.
(Варлам Шаламов)

